Квартира оказалась большой и удобной. Из конторы в нее входили через кухонную дверь. Две служанки игриво посмотрели на молодого мужчину, для которого ночь закончилась слишком скоро, но грозный взгляд, брошенный хозяином, заставил их вернуться к ощипыванию жирной утки. Коммерсант пригласил полицейских в библиотеку, в которой золотились девственные корешки книг, а стоящие под пальмами зеленые кресла манили своей уютной мягкостью. Сквозь открытое окно долетал тошнотворно-сладковатый запах бойни. Мечислав Анвальд не стал дожидаться повторения вопроса:
— Да, я знаю Ганну Слесарчик.
— Вы по-немецки говорите?
У комиссара забилась трубка.
— Да.
— Тогда, может быть, перейдем на этот язык? Это сэкономит нам время, поскольку ассистент Юбервег не знает польского.
— Да, конечно.
Банашак наконец продул трубку, и библиотека наполнилась ароматным дымом.
— Господин Анвальд, давайте уточним грамматическое время. Вы ее знали, поскольку вчера вашу знакомую убили.
Мечислав Анвальд страдальчески сморщился. Словесной реакции не было. Анвальдт прекратил свои мантры и задал первый вопрос:
— Господин Анвальд, это вы передали в берлинский приют внебрачного ребенка Ганны Шлоссарчик?
Коммерсант молчал. Банашак раздраженно хмыкнул и обратился к нему на польском:
— Если вы хотите, чтобы ваша семья узнала о вашем романе с женщиной не самой примерной нравственности, если вы хотите отправиться из своего дома в комиссариат под конвоем двух полицейских в форме, то продолжайте молчать.
Мечислав Анвальд взглянул на небритого бреславльского полицейского с горящими глазами и по-немецки ответил ему:
— Да, это я отдал ребенка в берлинский приют.
— Почему вы это сделали?
— Ганна меня попросила. Сама она была не в состоянии расстаться с младенцем.
— А почему она вообще с ним рассталась?
— Господин ассистент! — Банашак буквально в последний момент укусил себя за язык, чтобы не сказать «господин ассистент Анвальдт». Он был зол, что согласился на дурацкую просьбу Анвальдта представить его под другой фамилией. — Прошу меня извинить, но этот вопрос не имеет никакого отношения к расследуемому нами делу. Во-первых, его следовало бы адресовать самой покойной, во-вторых, из ответа на него вы не узнаете того, что хотите узнать, — адреса ее сына.
— Господин комиссар, я не намерен вновь приезжать в Познань, чтобы выяснить какой-нибудь вопрос, который вы не позволите мне задать сейчас.
Анвальдт смотрел сквозь желтые стекла на книжки и удивлялся большому количеству переводов из греческой литературы. Он мысленно повторил и перевел стих из «Эдипа-царя»: «Это ужасно, но, покуда свидетель этот правды не поведал, есть у тебя надежда».
— Она была молодая. Хотела еще выйти замуж.
— В какой именно приют вы отвезли ребенка?
— Не знаю. Наверное, в какой-нибудь католический.
— Как прикажете это понимать? В конце концов, вы были в Берлине или нет? Вы что, поехали туда с ребенком вслепую, не зная, где его оставите? Откуда вы вообще знали, что его где-нибудь примут?
— На вокзале ребенка ожидали две монахини. Так было договорено семьей отца ребенка.
— Какой семьей? Как их фамилия?
— Не знаю. Ганна держала ее в строжайшем секрете и никому не называла. Я полагаю, что ей щедро заплатили за молчание.
— О чем-нибудь еще была договоренность?
— Да. Семья отца авансом оплатила учебу ребенка в гимназии.
Анвальдт внезапно почувствовал болезненное стеснение в груди. Он встал, прошелся по комнате и решил, что надо вышибать клин клином. Он закурил очередную сигарету, но в результате на него напал приступ сухого кашля. Когда кашель прошел, он процитировал — на этот раз вслух — Софокла: «Это ужасно, но, покуда свидетель этот правды не поведал, есть у тебя надежда».
— Простите, что? — спросили одновременно Анвальд и Банашак, глядя на бреславльского полицейского как на сумасшедшего.
А тот подошел к креслу Мечислава Анвальда и прошептал:
— Какую фамилию дали младенцу?
— Мы окрестили младенца в Острове Великопольском. Добряк ксендз поверил на слово, что мы являемся мужем и женой. Паспорт он спросил только у меня. Крестными были какие-то случайные люди, которым я заплатил.
— Да скажешь ты, черт тебя возьми, какая фамилия у ребенка?!
— Та же, что у меня, — Анвальд. А имя ему дали Герберт.
Герберт Анвальдт удобно устроился в салон-вагоне на плюшевом диване. Он читал «Эдипа-царя» и не обращал внимания на заполненный народом перрон познаньского вокзала. Внезапно появился кондуктор, осведомился, что уважаемый господин желает на обед во время поездки. Анвальдт, не отрывая глаз от греческого текста, заказал свиные ножки и бутылку польской водки Бачиньского. Кондуктор поклонился и вышел. Поезд «Познань — Бреслау» тронулся в путь.
Анвальдт встал и посмотрелся в зеркало.
— А ничего я начинаю швыряться деньгами. Ну и черт с ними. А ты знаешь, — обратился он к своему отражению, — что у моего папеньки денег до черта? Он очень добрый. Он оплатил мое обучение в лучшей классической гимназии Берлина.
Отойдя от зеркала, он растянулся на диване, положив на лицо раскрытую книгу. Приятно было вдыхать едва уловимый запах типографской краски. Он закрыл глаза, чтобы легче призвать туманное прошлое, некий образ, упорно топчущийся на пороге осознанного, упорно дергающийся, как фотоснимок в фотопластиконе, который не желает встать в рамку. Это была одна из тех минут, когда шум в ушах и головокружение возвещали ему, что подступает эпифания, пророческий сон, проблеск ясновидения, преображение шамана. Он открыл глаза и с интересом огляделся в бакалейной лавке. Он чувствовал жгучую боль. Там, куда укусили осы, дергало, как нарыв. Толстый продавец в грязном фартуке смеялся, протягивая ему луковую шелуху. Улыбка не сходила с его губ. «Ты, свинья противная! — крикнул ему Анвальдт. — Мой папа тебя убьет!» Толстяк, выскочив из-за прилавка, бросился на дерзкого мальчишку, но тот спрятался за вошедшего в этот момент воспитателя, который дружески взглянул на него. (Господин воспитатель, пожалуйста, посмотрите, какую башню я построил из кубиков. — Да, замечательную башню ты построил, Герберт. — Воспитатель потрепал его по плечу. И опять. Еще раз.)